Похолодело внутри у Афанасия, покрылася спина испариною хладной, а ладони сделались от поту скользкими. Приподнялся он, на локоть опираючись, вглядываясь в покойное лицо Елены Дмитревны, словно надеялся высмотреть на челе ее гладком будущность свою, раз уж в воде во время оно правды не высмотрел.
Вздохнула Елена, потянулася, очей не отверзая, к Вяземскому, прижалась томно телом гибким; тут бы и возрадоваться, повторить сызнова «моя, моя», да и кафтан скинуть не помешает, ведь от того, что свершилось заветное, желанье обладать женщиной сей не уменьшилось ничуть – так отчего ж, заместо утвердить вновь власть свою над Еленою вскакивает Вяземский с ложа да ищет, ругаясь шепотом, сапоги да шапку? Отчего, даже поймавши взор Елены, туманный со сна, не бросается на добычу свою, аки коршун, а лишь целует в уста крепко, даже и больно, да спешит оставить опочивальню уютную, лишь молвив голубке своей, чтоб спала себе далее?
Не желает Вяземский думать, отчего да зачем; охватила его удаль бесшабашная, сродни той, что лишь в сече отчаянной испытать доводилося; перепугавши храпящего во стогу конюха, взлетает князь в седло, и конь под ним, словно почуяв безумие хозяина, встает на дыбы, чуть не снеся тетехе сонному дурную голову.
- Сделанного не воротишь? – бормочет Вяземский, презрительно щурясь ветру ночному, что радостно хлещет по щекам да норовит под кафтан забратися. – А и поглядим!
- Здрав будь, Алексей Данилович, - дурень, что к «гостю государеву» приставлен, слушает, не скрываясь, посему голос Афанасия насмешлив да презрителен; таким и останется, покуда не закроется надежно дверь.
Старший Басманов стоял, ко стене в бессилье прислонившись; увидевши же Вяземского, выпрямился, расправил плечи, молвил ровно, с горечью затаенною:
- Посмеяться пришел, Афоня? Добро, смейся теперь.
- Может, и посмеюсь, - отвечал вполголоса Вяземский, не отводя очей от бледного лица Басманова. –А коль слова мои смешны тебе покажутся, то и вместе посмеемся.
- Если от государя ты, - нахмурился Алексей Данилович, - так и не тяни пса за хвост; как бы не куснул пес, терять-то ему все одно нечего.
- Коль и стоит кого кусать, так единственно Никитку Серебряного, к коему сбежал сынок твой, уж не знаю, чем прельстившись.
Сказавши так, достал Афанасий из рукава кинжал острый, каменьями украшенный, да швырнул, не глядя, точнехонько на лавку, периною мягкой накрытую.
Расширились в изумленьи очи Басманова, да не видел Вяземский, повернулся спиною без страху, толкнул дверь ногою, бросив через плечо:
- …ты молись, молись, авось и услышан будешь, - и рассмеялся, весьма удачно двинувши дверью бравого опричника.
Услыхал за спиною шаги да шорох, оглянулся быстро, чтоб увидеть, как упал Алексей Данилыч на лавку как бы в отчаяньи, шагнул к опричнику, лоб обиженно потирающему, рыкнул: «Ай, молодец!» да и пошел своею дорогою с видом горделивым да уверенным.
***
Брови Иоанн Василича поползли наверх, словно бы вознамерившись твердо соединиться с линией волос, рот искривился, а очи сделались пустыми да страшными. Стоящий ошую Годунов отступил невольно на шаг, Вяземский же с трудом на месте удержался. Скуратов, пронзивши взором злобным уже пронзенного кинжалом опричника, что уложен был на ту самую лавку, где ждали найти поутру Алексея Басманова, встал точно у царя за спиною, готовый, ежели придется, схватить Иоанна да держать в меру сил своих.
Вопреки опасеньям, Иоанн Васильевич не впал во гнев, не замахнулся посохом на ближайшего к нему опричника; даже голос его остался ровен и тих, когда молвил он единое слово:
- Кто?
Лишь очи горели яростью неугасимой.
- Узнаем, государь, - ответил Вяземский, удивляясь тому, как спокойно выдержал взор царский.
- А то, - поддакнул Малюта, глядючи настороженно на спину Иоаннову.
- А ежели сам он? – Годунов был, как и всегда, рассудителен и внешне спокоен; смотрел на покойника доброжелательно, словно бы не всадили в грудь добра молодца добрый кинжал.
- Оружье отобрали, - напомнил Малюта мрачно.
- Значит, плохо отобрали, - хмыкнул Годунов, странно на Вяземского покосившись.
***
Будто иглою острой кольнуло сердце, когда узрел Алексей Данилович сплетенные крепко персты двоих, что вошли во светлицу да встали против стола, за коим маялся гость в ожидании.
Жадно вглядывался воевода в лицо сына своего: исхудал, Федюша, да и загорел малость; а лицо-то сделалось покойней чем помнилось по временам былым. Смягчились черты, во взоре нету той, прежней, злобы; наглость, само собою, осталася, а вот высокмерья и не видать почти...
А еще – тоска, точно та же, что грызла столь долго отца покинутого. Словно бы и хочет Федор кинуться батюшке на шею да прижаться лбом горящим к плечу, но опасается оплеухи родительской.
«Толку теперь от той оплеухи», - подумал с грустию Басманов.
Вспомнилось ему вдруг дитя с глазищами в поллица, об чьи кудри обломался не один гребень, что с благоговеньем дергало отца за бороду и вопрошало шепотом, правда ль, будто сабля батюшкина острей всех прочих будет. Вспомнился и юноша, потерянный да напуганный, однако ж, изо всех сил своих страх свой прячущий от взору отцовского…
И еще припомнил, как отводил нарочно очи, чтоб не видеть, чем становится сын возлюбленный, властью да кровью опьяненный. Нарочно ведь не смотрел, чтоб не разъели душу ревность лютая да ярость бессильная…
А теперь вот хочешь – не хочешь, а смотреть-то придется; пускай и выросло дитятко, да все одно видит он помыслы Федюшины ясно, как и ранее видел, а вот с Никитою Романычем… С Никитою надобно еще разобраться.
С трудом великим удалось перевесть взор тяжелый с Федора на спутника его.
Хоть и шла молва про князя Серебряного, будто, не научен тот мыслей своих сокрывать, а ведь сокрыл же от людей государевых, что рыскали по дорогам да весям до самого первого снегу.
Без страху встретил Никита взор старшего Басманова, только покрепче персты Федюшины сжал. Насупил чуть брови пшеничные, выпятил подбородок – мол, мое, не отдам, и попробуй отними только.
У тебя, пожалуй, отнимешь, усмехнулся Алексей Данилыч невесело. Иль тебя у него…
«Мне ж все одно не забыть, как ластилась дитятко, как слушало зачарованно сказанья мои об сраженьях да битвах, как хмурилось да губы кривило, когда пришла пора для наставлений родительских – а ведь словно себя самого розгою учил, сердце-то кровью всякий раз обливалося…»
И теперь вот – возьми да отдай. Не оттого, что так для семьи надобно, а просто. Ибо любит Федюша, ох как любит…
И ничего-то ты с любовью сей не сделаешь, отец суровый. И никто в мире сем не сделает.
А ревность уж вгрызается в сердце зубищами, а каждый зуб – что острейший льда кусок.
***
- Долгие лета тебе, Афанасий Иваныч!
- И тебе, Борис Федорович… С чем-то пожаловал?
- Да так, прознать про твое житье-бытье, испросить об здоровье супруги младой.
- Здорова, голубушка, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить-то. Да ты проходи, садись. Сей час велю вина…
- Здравие твое, князь! И чтоб послал тебе господь сына!
- Благодарствуй, Борис Федорыч.
- Доброе вино, спасибо! А что, Афанасий, слыхал, небось, новости?
- Как не слыхать, Борис, как не слыхать… Слобода по сию пору гудит; а государь-то совсем осерчал; как бы не слег, великий наш.
- Как бы лоб не расшиб, молясь за упокой души многогрешной. Однако же, жаль Федора; хоть и дурной человек был, а все ж человек…
- А Данилыч-то…
- Любил он сына, крепко любил, вот и не вынесло сердце, как узрел его бездыханного.
- Свезло-то стремянному… Как бишь его?
- Тихону. Так, свезло; Алексей не поглядел бы на клятвы давние, изрубил бы парня в капусту.
- В капусту… Будто мог тот Тишка приказу хозяйского ослушаться. А что, посланцы-то царевы, что на Жиздру каталися, живы еще?
- Кто жив, а кто на дыбе Малютиной корчится… Озверел Лукьяныч, не верит, что помер Федор; ужо хотел самолично на пост ехать, своим оком глянуть, кто-то в могилках тех покоится.
- Истинно, зверь! Разве ж разглядишь чего теперь, времени-то минуло. А людишки Никитины-то полегли тогда все?
- Все – не все, да те, что осталися, твердят одно: как увидал Федор князя, стрелою вражьей пронзенного, так с лица и спал; обмыл да обрядил, честь по чести, а хоронить не велел; ушел со стремянным во терем – а вышел оттуда один только Тихон с руками, кровью свежею омытыми.
- А тут и Данилыч подоспел… Да уж, свезло Тихону. Где-то он ныне обретается?
- К разбойным людям, небось, подался, иль еще куда, лишь бы подальше. И стремянный Никиты Романыча сгинул – помнишь, ему государь Онуфревну сватал шутейно?
- Как не помнить! Славная вышла шутка, старуха-то долго потом плевалася.
- Давай-ка за удачу выпьем, Афанасий.
- Давай, Борис.
- …Все ж не дает мне покою тот кинжал, что оставил Данилыч во груди опричника.
- Добрый кинжал был. Дорогой.
- И куда пропал потом? Иль Малюта прикарманил…
- Иль кто из ребятушек, что тело уносили… А может, и домовой пошалил; нечисть, она, знаешь ли, шутки злые любит.
- Иль покоится кинжальчик на дне речки быстрой…
- Может, и покоится, разве станут теперь искать?
- Не станут, пожалуй; разве Малюта бы мог, да зачем ему? И без того работы прибавилось у пса государева; день да ночь в тюрьме пропадает, все ищет измены, все заговоры выпытывает… Так и людей в державе не останется, Лукьяныча стараньями.
- Не жалеет себя Малюта, весь в трудах, аки пчела…
- А государь, меж тем, все больше до него склоняется, все меньше меня, горемычного, слушает… Тяжко одному, Афанасий Иваныч, как бы хребет не преломился.
- Ты-то знатно гнешься, Борис Федорыч, авось и не сломаешься.
- Так-то оно так, а вот со товарищем всяко веселей…
- Да какой из меня товарищ? Не ведаешь разве, сколько зла да кровищи на мне?
- Всяко меньше, чем на Лукьяныче. А ума-то прибавилось с той поры, как Алексей Данилыч…
- Упокой, господи…
- Воистину. Так что, Афанасий Иванович?
- Думать надо, Борис Федорович!
- Думай, князь, думай…
***
- Что-то лес все не кончается да не кончается…
- А чего ты хотел? Сибирь – она велика зело!
- Уж лучше б на Литву!
- Славы Курбского возжелал, свет мой?
- Бани я возжелал, иль хотя бы бочонка с водою. И бородища эта опять…
- Самолично сбрею, только не поминай изменника более.
- Ску-учно! Все лес да лес, да еще комарье поганое… А ведь славные вышли похороны?
- Да уж. Славные.
- Не грусти, желанный мой; кто ж знал, что налетят на нас те нехристи…
- Зато побоища после вылезла хитрость ваша семейная, во всей красе своей вылезла!
- Сколь раз говорено было: коли выпадает случай, грех не воспользоваться!
- И ты туда же, отец заботливый…