К 3579:
Говорят, вскоре после написания биографии Дамблдора Рита Скитер на всякий случай воспользовалась программой защиты свидетелей и улетела из Британии.
Теперь она живет в России под именем Дарья Донцова.
Сегодня в одиннадцать я открыл своим ключом дверь по адресу Бейкер-стрит 221-b и почувствовал, что вернулся домой. В прихожей я поставил на пол чемодан и огляделся. Всё было по-прежнему, только на месте фикуса — старого любимца миссис Хадсон — красовалась небольшая пальма.
Я повернулся к двери, чтобы захлопнуть её, когда услышал за спиной тихое аханье.
— Не пугайтесь, миссис Хадсон. Это всего лишь я.
Моя квартирная хозяйка вскрикнула и пошатнулась. Я поспешно подхватил её под руку и усадил на стул в углу.
— Ну что вы. — Я ободряюще пожал её руку. — Боюсь, что мой отдых завершён и скоро вы опять не оберётесь со мной хлопот.
— Мистер Холмс, что вы говорите, — упрекнула меня миссис Хадсон, вынимая платок и приводя себя в порядок, — какие хлопоты? Я так рада, что вы вернулись. Мне вас так не хватало — вас и доктора.
Я невольно улыбнулся, глядя на её просиявшее лицо.
— И вы так изменились, вас просто узнать нельзя. Когда мы в последний раз виделись, на вас невозможно было смотреть без страха. А сейчас — окрепли, загорели даже, ну просто красавец-мужчина! Не смейтесь! Не обращайте внимания на мою болтовню — мало ли что наговорит старая гусыня.
Тут уж я не выдержал и, склонившись, поцеловал этой поистине святой женщине руку.
— Миссис Хадсон, — произнёс я даже слишком прочувствованно, — так приятно вернуться домой и вдвойне приятно знать, что тебе рады. Только, боюсь, что я зашёл на минуту. Вы же понимаете…
Миссис Хадсон кивнула.
— Да-да, бедный доктор.
Она встала. Я подхватил чемодан и пошёл вслед за ней на второй этаж.
— Ну вот, — миссис Хадсон распахнула дверь, — всё как при вас было.
— Не совсем, конечно, — рассмеялся я. — Тут идеальный порядок.
Я занёс чемодан в спальню, вернулся в гостиную и задал только один вопрос:
— Как доктор Уотсон?
— Я заходила к нему сразу после того, как случилось несчастье, — вздохнув, миссис Хадсон присела на краешек дивана, — потом тоже — помогала с похоронами… Доктор немного не в себе, мне кажется. Неужели вы не могли приехать раньше, мистер Холмс?
Я покачал головой.
— Если бы знал… Но Уотсон мне ничего не писал о болезни жены. Я узнал о несчастье из телеграммы Майкрофта.
— Как не писал? — миссис Хадсон изумлённо посмотрела на меня. — Господи, да что это с ним такое? Кто бы его ещё поддержал, как не вы?
Я только развёл руками.
— Сам с трудом понимаю, что происходит.
— Вас ждать сегодня?
— Не знаю, миссис Хадсон. Вы только не беспокойтесь, пожалуйста.
Я попрощался с ней, взял кэб и поехал в Паддингтон. Не будучи уверен, что моё появление придётся Уотсону по душе, я всю дорогу мучился сомнениями. Но когда увидел всё ещё спущенные шторы на окнах его дома, мои эгоистичные переживания сменились тревогой за друга.
Дверь открыла неисправимая Мери-Джейн, расстроенная, с заплаканным лицом. Покойная не раз хотела её рассчитать, но всякий раз решала, что от добра добра не ищут, поскольку девушка была исключительно предана хозяевам.
Мери-Джейн узнала меня и всплеснула руками.
— Мистер Холмс! Как хорошо, что вы приехали! — она говорила вполголоса. — Я сейчас доложу доктору, что вы здесь.
Жестом я остановил её.
— Как он?
— Смотреть больно, как он убивается, сэр! И хоть бы дал себе волю погоревать — глядишь, ему бы полегчало. А то как каменный. Представляете, мистер Холмс, — продолжала докладывать горничная, помогая мне снять пальто, — вошла я к нему вчера вечером, а он меня спрашивает: «Миссис Уотсон ещё не вернулась, Мери-Джейн?» А я смотрю на него и не знаю, что сказать. Так он очнулся и сразу в кабинет ушёл. Он там и спит, в кабинете-то. С утра ещё не выходил, и не завтракал: поднос так у двери и остался. Да вы не пугайтесь, сэр! Я подхожу, слушаю — он там всё ходит из угла в угол. А револьвер его я ещё в первый день спрятала, хотя что толку? У него чего только нет в склянках.
Я прервал эту в высшей степени эмоциональную речь:
— Хорошо, Мери-Джейн. Вы молодец. Я поднимусь к доктору.
Возле кабинета я остановился и сделал пару вдохов и выдохов, словно собирался прыгнуть с головой в воду. Осторожно повернул ручку незапертой двери и вошёл.
Тут шторы уже были подняты. Уотсон сидел ко мне спиной, придвинув кресло к шкафу, и доставал из ящика, кажется, какие-то бумаги.
Услышав, что дверь открылась, он пробормотал раздражённо:
— Мери-Джейн, выйдите вон! Хватит за мной шпионить! — голос звучал резко, но с плохо скрываемой болью.
— Это не Мери-Джейн, — ответил я тихо.
Он вскочил, едва не опрокинув кресло, и впился в меня глазами. Он смотрел на меня так, словно увидел призрак, и мне стало на мгновенье жутко. Потом Уотсон вдруг пошатнулся и стал оседать на ковёр. Кляня себя на чём свет стоит, я успел подхватить его под мышки и отволок к кушетке у стены. Уложив бесчувственного Уотсона на кушетку, я снял с его шеи галстук и расстегнул воротничок.
— Мери-Джейн, — метнувшись к двери, я распахнул её и крикнул в коридор, — где у вас бренди?
— Бегу! — откликнулась горничная.
Может быть, она была и неряха, но в критические моменты оказалась хорошей помощницей.
Однако, получив в дверях графинчик и стакан, я девицу отправил восвояси. Уотсон был ещё без сознания. Приподняв его голову, я влил ему в рот немного бренди, похлопал по щекам. Уотсон пошевелился, застонал и открыл глаза.
— Слава Богу! — выдохнул я с облегчением. — Как вы себя чувствуете, старина?
Он смотрел на меня, словно не узнавая. Потом протянул руку и крепко ухватил за предплечье. Попытался сесть. Я хотел помешать ему, но он заупрямился.
— Почему вы мне не написали? — спросил я негромко, помогая ему.
Уотсон только помотал головой, вдруг уткнулся мне лбом в плечо и заплакал. Вряд ли я смог бы что-нибудь сказать в такую минуту, только молча обнял его за плечи и нахмурился от внезапной боли в сердце — не метафорической, а вполне настоящей. Успокоившись, мой старый друг как-то сразу обмяк и лёг на кушетку, повернувшись лицом к стене. Я поправил у него под головой подушку, борясь с искушением погладить по волосам, вытащил из-под него плед и укрыл. Потом приспустил шторы до половины, комната погрузилась в полумрак, а я сел в кресло для посетителей. Вскоре Уотсон заснул, а мне оставалось только ждать.
Джон Уотсон
После того как Холмс закончил лечение у доктора Фрейда, и мы были втянуты в расследование одного очень запутанного дела, подробности которого мне вряд ли удастся когда-либо опубликовать, мы с моим другом расстались на перроне Венского вокзала.
Мой друг заявил, что пока не собирается возвращаться в Англию, ему нужно время, чтобы прийти в себя. И я внял его желаниям.
Потом я получил от него несколько писем, как всегда немногословных. Холмс никогда не любил пускаться в излишние разглагольствования на бумаге. Он сообщал о себе немногое, зато живо интересовался моими делами, чего прежде за ним не водилось. Читая его письма, я замечал невольно, что тон всё же не такой сухой и сдержанный, каким он бывал раньше. Меня это радовало, потому что я надеялся, что Холмс начинает поправляться.
Когда я спросил Холмса, провожая его во Флоренцию, на что он станет жить, мой друг ответил, что у него остаётся скрипка. Мне это тогда показалось некоторым преувеличением, а зря, как оказалось. Я всегда поражался, какие у Холмса связи в самых разных кругах. Бывшие клиенты, конечно; и Холмс никогда этим не злоупотреблял, но на сей раз он решил сделать исключение и обратился к одному итальянскому импресарио с довольно громким именем, который помог моему другу получить место первой скрипки в камерном оркестре, только-только восходящем к вершинам славы и переживающем временные трудности из-за предшественника Холмса, внезапно его покинувшего ради сольной карьеры. Руководитель оркестра, молодой скрипач-виртуоз, был посвящён в тайну инкогнито Густава Сигерсона (таким именем вздумалось назваться моему эксцентричному другу) и не преминул устроить ему суровый экзамен, который тот с успехом выдержал, о чём не без гордости сообщал в одном из писем. Этот всплеск былого тщеславия, которое так и сквозило в каждой строчке, до боли напомнил мне прежнего Холмса, очень чувствительного к любым похвалам в свой адрес. Как-то я писал, что до комплиментов Холмс бывал жаден не меньше, чем иная красавица до всеобщего восхищения своей внешностью. Разумеется, он не напрашивался на них, хотя в общении со мной не скрывал, что моё одобрение для него важно.
Возвращение Холмса на следующий день после похорон Мери застало меня врасплох. Я плохо помнил предыдущие дни. Если бы не помощь миссис Хадсон, которая примчалась, как только я послал ей записку, не знаю, справился бы я сам или нет. Происходившее на кладбище совершенно стёрлось из моей памяти, и утром, очнувшись после тяжкого забытья, я с ужасом подумал, что, наверное, не смогу без посторонней помощи отыскать могилу жены.
Мери-Джейн замучила меня своим суетливым участием. Она, видимо, опасалась, что я наложу на себя руки, и даже спрятала мой армейский револьвер. Признаюсь, что вид коробочки со стрихнином меня пару раз искушал. Я почти не покидал кабинета — в других комнатах мой взгляд постоянно останавливался на вещах, оставленных женой: в гостиной лежала книга, которую она читала незадолго до смерти, на подзеркальном столике в прихожей — забытые перчатки, ещё хранившие запах её духов. Мне казалось, что Мери просто вышла из дома и сейчас вернётся. Это было невыносимо.
Я хотел отправить Холмсу телеграмму и не мог решиться. Потому, когда я увидел его стоящим в дверях моего кабинета, то решил, что это плод моего воспалённого воображения. И я потерял сознание — в первый и, надеюсь, последний раз в своей жизни. Даже когда я очнулся, то не сразу в полной мере осознал, что это Холмс сидит на краешке кушетки рядом со мной. Он изменился за прошедшее время. Исчезли всегда пугавшая меня как врача болезненная худоба и бледность (он немного прибавил в весе — видимо, аппетит улучшился), и костюм больше не висел на нём, как это было в Вене, когда он встал с постели после периода абстиненции. Лицо стало живым, а итальянское солнце сделало своё дело, покрыв его загаром.
Впервые за эти дни я дал волю своему горю. И впервые выдержка изменила мне в присутствии Холмса. И когда я проснулся, то почувствовал стыд.
Больше всего я боялся, что он опять спросит меня: почему я не писал о болезни жены. Я мог бы сказать, что не хотел его тревожить, не хотел, чтобы он бросал всё, срывался и мчался ко мне. Тем более что он ничего бы не смог сделать. Но я не был таким законченным эгоистом, чтобы мешать его выздоровлению только потому, что мне хотелось видеть его рядом. А мне этого хотелось. И чем сильнее, тем больше я этого боялся и чувствовал свою вину перед Мери. Потому я и не послал Холмсу телеграмму, когда моя жена умерла.
В день, когда мы с Холмсом уезжали из Вены, я имел приватную беседу с доктором Фрейдом, который высказал мнение, что мой друг с очень большой вероятностью предпочитает свой пол. И что именно это обстоятельство могло стать одной из причин душевной травмы, которая и побудила его принимать наркотики. Меня тогда поразила фраза доктора, что все люди по природе своей склонны испытывать влечение к обоим полам, и лишь правильное воспитание и развитие делает нас обычными людьми. А дружба — это сублимация влечения к своему полу. Я не стал вдаваться в дискуссии: на это не было времени. Да и желания — тоже.
Однако, когда я вернулся в Англию, то стал возвращаться в мыслях к этому разговору. Что-то мне подсказывало, что Фрейд может быть в чём-то прав. Я пытался припомнить, а что мне вообще известно о личной жизни моего друга? Ничего. То, что я ни разу не наблюдал в нём состояния влюблённости, — это я мог понять. Для многих людей влюбиться — это большая проблема. Ну, а просто интерес, который может испытать мужчина к женщине? Все мы живые люди, в конце концов. Даже когда Холмс восхищался какой-либо представительницей слабого пола, то он восхищался характером, иногда наличием у женщины ума или незаурядных дарований, но когда речь заходила о внешности или женской привлекательности, то он ограничивался общими фразами. Просто констатировал, что та или иная дама, несомненно, красива. Вспоминая свои ранние рассказы, я начинал себя корить: сам я нередко упоминал это равнодушие Холмса к женщинам. В наше время в Англии такие заявления могли расценить не как штрих к образу холодного логика, а совсем иным образом.
Когда я познакомился с Холмсом, ему было двадцать восемь. Молодой, привлекательный мужчина, умный, талантливый. Да что там талантливый! В своём деле гениальный. И совершенно одинокий. И мне, грешным делом, мерещилась какая-то печальная романтическая история, которая могла произойти в дни его юности, но чтобы такое…
Допустим, Фрейд прав… Моё отношение к Холмсу этот факт изменить не мог. Будучи врачом, я изредка сталкивался с мужчинами, которые предпочитали свой пол, и я относился к ним с сочувствием, потому что жизнь их была очень непростой. И во многом в этом были виноваты общество и законы. Я правда не мог понять, почему закон сажает в тюрьму человека, вся вина которого состоит в том, что он любит свой пол, и не сажает обычных распутников, развратителей; почему мужья, которые заражают жён сифилисом, не несут никакой ответственности, и жёны даже не могут с ними развестись?
Я пытался представить себя на месте Холмса. Вначале молодой человек вынужден скрывать свою особенность от семьи. А возможно, Холмсу и не удалось скрыть – он ведь никогда не упоминал о своих родителях, и тут я невольно думал о Майкрофте – а знает ли старший брат? Чем более возрастала известность Холмса как детектива, чем больше о нём писали в прессе, тем больше он должен был волноваться о своей репутации, о своём добром имени. Это постоянное напряжение, постоянное чувство уязвимости, оторванности от остальных, ощущение, что ты не такой, как другие, и эти, другие, считают, что ты вынужден стыдиться себя самого. И меня переставал удивлять тот факт, что Холмс нашёл утешение в наркотиках. О, я мог только сочувствовать своему другу.
Но вот следующий вопрос, который я себе задавал, ставил меня в тупик. Это даже был не вопрос, а скорее направление мыслей. Я часто вспоминал о нашей жизни с Холмсом на Бейкер-стрит, когда я ещё был холостяком. Многие мужчины снимают жильё на двоих, но немногие становятся близкими друзьями. Я спрашивал себя: что было во мне такого, что Холмс только мне приоткрыл немного дверь в свой внутренний мир, подпустил меня ближе. «Вы с ним иногда нянчитесь, как с ребёнком», — сказала мне как-то миссис Хадсон. И когда у Холмса случались срывы, а я уже не жил на Бейкер-стрит, то моя бывшая квартирная хозяйка неизменно посылала за мной, как за последним средством вразумить своего беспокойного жильца. Нянчился ли я с Холмсом? Да, мне приходилось порой следить, чтобы он спал — не вовремя ложился, а вообще ложился спать; чтобы он не забывал о еде; про наркотики я молчу – эта битва окончилась победой.
Вполне возможно, что Холмс испытывал ко мне чувство благодарности за заботу. Но и мне было за что его благодарить. Он превратил серую жизнь отставного хирурга в одно большое приключение. И так мы жили: я нянчился — Холмс это позволял, а также позволял мне помогать в расследованиях, писать рассказы, и хотя он изредка критиковал их, но в целом одобрял мою графоманию. Иногда мы выбирались «в свет» — всегда по инициативе моего друга: обычно он брал билеты на концерты или в оперу, или приглашал меня в ресторан. Чем больше я думал о нашем прошлом укладе, тем больше мне это напоминало семью, которой иные настоящие семьи могли бы только позавидовать. И пока моя нынешняя семья медленно угасала вместе с Мери, я всё больше тосковал по той, прежней, и это приводило меня в ужас. Вот почему я и не послал Холмсу телеграмму, напуганный суеверной мыслью, что я слишком часто вспоминал прошлое и слишком мало думал о настоящем.
Шерлок Холмс
Уотсон пошевелился. Я заметил, что он уже давно проснулся, но так и лежал лицом к стене. Наконец мой друг повернулся на кушетке и посмотрел на меня.
— Вы хорошо спали, старина, — сказал я мягко. — И наверняка голодны?
Неожиданно доктор благосклонно воспринял мой вопрос и кивнул.
Улыбнувшись, я встал с кресла и пошёл звать Мери-Джейн, надеясь, что у этой ужасной девицы найдётся, чем накормить хозяина.
Пока Уотсон ужинал, держа поднос на коленях, упорно не желая покидать не только кабинет, но и кушетку, мы обменивались незначительными фразами, старательно не упоминая нынешнее положение дел. Доктор спрашивал меня об Италии, и я отвечал, как мог. Увы, он мог бы сделать неверные выводы из моей сдержанности, но утешитель из меня всегда был неважный.
Когда Мери-Джейн унесла поднос, и мы остались одни, опять воцарилось молчание. Мне нужно было чаще писать брату: я давно бы знал обо всём, и давно бы приехал. Приехал, и был бы только в тягость. Вернее, просто мешал бы. Я и так украл у семьи друга безбожно много времени. «Ваши пациенты могут один вечер обойтись и без вас», — как часто я говорил эту фразу, имея в виду совсем иное… И как я теперь себя за это презирал.
— Как вас встретила миссис Хадсон?
Вопрос Уотсона вывел меня из размышлений.
— Замечательно, — улыбнулся я. — И она в последний раз лицезрела тот идеальный порядок, который навела в моих комнатах.
Доктор тоже не удержался от улыбки.
— Думаю, что этот порядок ей уже наскучил. Она часто вспоминала о вас.
Намёк я понял, и сердце у меня опять расшалилось, учащённо забившись.
Иллюстрация *Janos*
— Уотсон, — нерешительно начал я, — может быть, вы пока переберётесь на Бейкер-стрит? Вы тут…
И я не смог закончить фразу.
Раньше я хорошо понимал значение взглядов доктора, но такой встречал впервые. Такой спокойный, чуть испытующий, при этом с оттенком странной безнадёжности, как будто я лишил друга права выбирать.
— Да, спасибо, — ответил он отрывисто. — Вы правы, так будет лучше.
Мне впору было радоваться, а я почувствовал панику. Опять я ощутил свою беспомощность и уязвимость, но у меня не было больше раковины, куда бы я мог спрятаться.
— Соберём ваши вещи? – спросил я, стараясь, очень стараясь, чтобы лицо у меня не дрогнуло.
И опять встретил тот же испытующий взгляд.
— Да, Холмс, тянуть незачем. Поговорить мы можем и на Бейкер-стрит.
Уотсон поднялся с кушетки.
— Я пойду, соберу саквояж.
Когда он вышел из кабинета, я смог свободно дышать.